Пламенела золотая дорога, и на бескрайной поверхности Ладожского озера белые паруса рыбачьих судов розовели вдали. Тишина, простор и чуть тронутое лазурью бледное небо.
Но безыменный узник, приникнув к полукруглому за железной решеткой окну, этой широкой и вольной картины не видит: его тоскующий взор, то вспыхивая, то погасая, упирается все в тот же противный, мощенный камнем, нелюдимый дворик, огражденный проклятыми стенами. И так изо дня в день, из года в год… Когда же избавленье? Хоть бы смерть пришла…
Он тонок, сутул и чрезвычайно бел лицом. Большой орлиный нос заострился, щеки впали, он — как чахлое, лишенное воздуха и света дерево.
Длинные, белокурые, чуть седеющие волосы раскинуты по плечам, как у монаха. Одежда грязная, старая, в заплатах.
— Григорий, Григорий, Григорий мое имя… А где же Иоанн? Нету Иоанна. Все мне говорят, что нету. А был, а был. Они все врут, колдуны проклятые, шептуны. Они сглазили меня, лихоту на мой разум напустили.
Огнем на меня дышат. Смрадом адовым. А я помню, что был я рожден Иоанном.
Я принц, я повелитель здешней империи.
— Ты что это такое выборматываешь, Григорий? — скрипучим голосом спрашивает его старый солдат в седой щетине, он сидит у стола, вяжет себе кисет из гарусной шерсти.
— Я ничего, ничего, дядя, — поворачивается к нему Иоанн, на мгновенье закрывает белыми ладонями лицо, как бы собираясь разрыдаться, затем закидывает руки назад, и стуча грубыми башмаками, начинает быстро шагать по сводчатому каземату. Он морщит лоб, угрюмо смотрит в пол, думает. Шаги его мерно брякают железными подковами в камень плит, а старому солдату грезится, что за окном чья-то тяжелая рука загоняет в гроб гвозди. Узник остановился, жалостно посмотрел в глаза солдату и тихим голосом, слегка заикаясь, заговорил:
— А слыхивал ли ты, солдат, житие Алексея человека божьего?
Четьи-Минеи, вот она книжица-то, эвот! Он был сын царский, и в юности покинул дом отца своего, и покинул супругу милую, и всю царскую пышность отмел, и, отряся прах от ног своих, сокрылся… Ты слышишь, солдат?
— Сказывай, сказывай, слышу. Я божественное люблю… — солдат остановил вязанье, облокотился на стол, а сухими кулаками подпер скулы, отчего углы глаз перекосились, полезли к вискам, как у китайца, и с вниманием стал вслушиваться в речь узника.
— И вот много лет минуло. И стал Алексей, царский сын, нищим. И приходит он как-то ко двору в рубище и с сумкою для корок хлеба. И просит слуг: «Помогите ради Христа на пропитание убогому». А слуги, не узнаша его и схватив вервие, гнаху вон… — вдруг узник подбежал к солдату и, бросив руку на его плечо и согнувшись, закричал:
— Алексей, царский сын, — это я! Вот я нищ, убог, возвращаюсь в царский дом свой… И вы слуги мои, не признав сына царева, гоните меня!
Солдат вскочил и, подхватив вязанье с клубком шерсти, пятился от Иоанна.
— Не бойся меня, солдат… Я смирный. Вот сжалится бог надо мной да посадит меня царем царствующим, я тишайший буду, никого казнить не стану.
Ведь во мне плоти нет, солдат, плоть умерла, остался дух свят, дух Иоанн.
Я тебе много добра сделаю! И Власьеву и Чекину… — косноязычно выкрикивал он, наступая на солдата.
— Стой ты, стой! — пятился от него солдат, отмахиваясь клубком и вязаньем. — Какой ты Иоанн, к свиньям! Ты Григорий, Гришка дурак, заика…
Лицо узника все сморщилось, он всхлипнул, всплеснул руками и пал перед солдатом на колени:
— Скажи, скажи, ну миленький, ну желанненький… Кто та жена в хламиде черной, что посетила меня давно, с год, с два? Кто она, красавица такая, все выпытывала, все взором глаз небесных виляние творила по зраку моему убогому?.. Меня возили в те поры, возили куда-то, лицо завязали мне тряпицей… Уж не невеста ли моя нареченная, суженая? Аль на погубленье души моей сатана принес ее? Ой, скажи, ой, скажи, солдат!.. Сжалься, смилуйся! — Он распростерся на полу ниц. Вся грудь его наполнилась рыданьем. А когда поднялся, солдата пред ним не оказалось, была чугунная дверь с замком, были затхлые стены да лампада в углу перед иконой.
Иоанн пошатнулся, трагически запрокинул голову, стиснул вскинутыми ладонями виски и каким-то перхающим голосом сипло и задышливо стал выбрасывать убогие слова:
— Господи! Мнози борят мя страсти… Спаси меня! Спаси меня!
Панину подают пакет. Он ломает печать, подносит бумагу к самым глазам, пробегает ее содержание и, оставив наследника на попечение Порошина, спешит во дворец. Он быстро пишет секретный короткий приказ: выставить сильный военный дозор по обоим берегам Невы в трех верстах выше Петербурга, дозору быть начеку, всех плывущих водою или направляющихся к столице берегом, какого бы чина и звания ни были, — хватать.
Серая пелена неба поредела. Спустилась на землю июльская белая ночь.
Екатерине жарко, душно. Она встает с позолоченного ложа, оправляет пред зеркалом чепец и, накинув сиреневый кружевной капот, подходит к открытому окну. Возле крыльца старинного рыцарского замка, где она пребывает, стоят четыре стража. Они в средневековых панцирях и шлемах, их стальные тесаки обнажены. Чужеземные витязи охраняют покой российской императрицы. Екатерина пересекает спальню и соседнюю с ней горницу и выходит на балкон. Пред ней море цветов всех ароматов, всех оттенков.
Буйно цветут кусты жасмина, а дальше — заросли отцветающей сирени, а еще дальше — кудрявая стена могучих дубов и кленов. Поют бессонные соловьи.