Емельян Пугачев. Книга 1 - Страница 110


К оглавлению

110

И вот теперь, с интересом слушая Ломоносова, гость сочувственно улыбался ему.

— Я Сашку Сумарокова давно знаю. Он еще у матушки Елизаветы тарелки на кухне вылизывал. И ныне, поди, милостивой государыне нашей все глаза намозолил, все пороги пообивал во дворцах да в палатах. В знать лезет…

Да и Васька Тредьяковский — кутья кислая — не лучше его: в «Трудолюбивой Пчеле» паскивили на меня строчит, желчь распускает (сие по-гречески зовется — диатриба), мол, малеванная живопись превосходней мозаичной…

Дурак! Да Болонская Академия наук намеднись избрала меня за мозаику-то почетным членом своим. И сим — горжусь. А он… Виршеплет! Его вирши только на подтирку разве… Ему ли в ямбах разбираться да в хореях. А вот пойдем-ка, пойдем, Алексей Григорьич, ваше графское сиятельство, наверх, там посветлее, я покажу вам «Полтавскую баталию». Я одной мозаичной работою не токмо Ваську Тредьяковского, а точию всех итальянцев поражу.

Богатыри, колебля шагами темную лестницу, поднялись наверх.

Отдышавшись и потерев правую коленку, Ломоносов подвел Орлова к массивному, из бревен, станку, на котором покоилась огромная — в ширину двенадцать, в вышину одиннадцать аршин — батальная картина Полтавского боя, на переднем плане Петр I на коне.

— Камушков стеклянных, из коих картина сложена, десятки тысяч, — сказал Ломоносов. — На медной сковороде она укреплена, оная сковорода со скобами весит сто тридцать пудов. Махина!

Солнце било мимо фигуры Петра. Орлов схватил станок и хотел передвинуть так, чтобы фигура Петра попала под солнечные лучи. Станок скрипел, не подавался. Ломоносов сказал:

— Легче солнце повернуть, чем станок.

Орлов сорвал перчатки, сунул их в карман камзола, вновь вцепился в станок, расставил ноги и закусил губы, плечи его набухли мышцами, как чугуном, лицо налилось кровью, рубец на щеке потемнел, он перекосил рот, весь задрожал, станок крякнул и заскорготал, тяжко заелозив со скрипом по полу. Фигура Петра попала под солнце. Разгоняя прилившую кровь, Орлов концами пальцев стал крепко водить по лбу от переносицы к вискам. Глаза его сверкали. Изумленный Ломоносов, выйдя из оцепенения, восторженно захохотал, зааплодировал, шумно закричал:

— Да ведь тут весу пудов с триста! Алексей Григорьич, да вы, ей-богу, Геракл. Ну, помоги вам Зевс очистить конюшни Авгия, — продолжал он другим тоном. — Навозу, навозу у нас — тьфу! — вся Русь в навозе.

Орлов, тяжело дыша и почти не слыша его, повернулся к картине, сказал:

— Ну вот… Теперь вижу, что Петр Алексеич зело хорош…

— «Он бог, он бог твой был, Россия», — кивая Петру и молитвенно сложив руки, вполголоса продекламировал Ломоносов отрывок своей старой оды. — Да не токмо я, а и прочие… Взять графа Ивана Григорьича Чернышева, и он восклицал про Петра Великого: «Это истинно бог был на земле во времена отцов наших!»

— Хорош, хорош Петр Алексеич… Да и вся картина добра зело. Кто начертал картину?

— Да кто же! Все Ломоносов со учениками, — даровитые парнишки у меня.

Ведь в Марбурге-то, у немцев-то, я не токмо иностранные языки отменно изучал, но такожде и в рисовании зело преуспевал. Ломоносов кутилка — об этом всяка мразь трубит. А вот что Ломоносов великий росс, что он Московскому университету десять лет тому назад основу положил… Даже всемилостивейшая матушка, покровительница искусств и наук… — Лицо Ломоносова дрогнуло, задергались губы.

Орлов хмуро взглянул на него.

— Была, была у меня… Со всей свитой была недавно, — переняв его взгляд, спохватился Ломоносов. — Ее величество изволили посетить мою мастерскую, подробное смотрение сей картине произвели, изволили милостиво беседовать со мною более двух часов.


Блаженство нового и дней златых причина,
Великому Петру вослед Екатерина
Величеством своим снисходит до наук
И славы праведной усугубляет звук…

Вяло продекламировал Ломоносов. — И сие правда сущая: к художествам ревность ее, с похвалою скажу, весьма отменна, и поощрительные речи ее величества были ко мне зело благожелательны, — молвил он и подумал:

«Хитрая немка, коварная, всего насулила, а толку нет, худородных русских людей, вроде меня, держит в торможении, к кормилу государственного корабля не допускает». И, подумав так, Ломоносов испугался: да уж, полно, не выпалил ли он сгоряча эти мысли вслух. Он быстро вскинул взор в лицо Орлова. Нет, ничего, Орлов внимательно рассматривает стеклянные камушки в многочисленных ящичках, стоявших на полу и на длинных скамьях. Тогда Ломоносов, успокоившись, сказал:

— Обласкала, обласкала государыня… А Михайло Ломоносов и по сей день в малых чинах и не в пример малое содержание по штату получает. А почему сие? Да потому, что не токмо у стола знатных, либо у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого господа бога.

Ломоносов ждал, что ответит на это Алексей Орлов. Но тот молчал.

Ломоносов вздохнул, и на круглом щекастом лице его появилась гримаса незаслуженно оскорбленного самолюбия. Он сказал:

— Эта стеклянная смальта, которую изволишь разглядывать, Алексей Григорьевич, думаешь, сразу далась мне? Взял, мол, истолок, красочки подбросил, да и в печку варить! Нет, ваше сиятельство. Ломоносов за три года три тысячи опытов над сим проделал. Три тысячи! Вот в этом сундуке лабораторные журналы, по-латыни писанные мною, хранятся, пусть лежат потомкам в назидание.

110