Пришла из горниц женщина лет тридцати, некрасивая, курносая, лицо в оспинах, брови вылезли, одета неопрятно. С казаками — ни здравствуй, ни прощай, нюхнула воздух, поморщилась, буркнула что-то повару, вильнула хвостом, ушла.
— Кто такая? — спросили казаки.
— Да в горницах услужает, дворовая девка Марьюшка, сызмальства при господах живет.
Невтерпеж стало казакам, есть захотелось вот как. Пугачев ласковым голосом сказал повару:
— Эх, добрый человек, хоть бы варева-то плеснул нам малую толику, щец-то…
Но в эту минуту быстро вошел в кухню молодой лакей в сером сюртуке.
— Ну, как, Платоныч, пироги готовы?
— Готовы, — ответил повар.
Тогда лакей, поклонясь казакам, проговорил:
— Господа приказали просить вас откушать с ними.
— Как? — будто ошпаренные, вскочили казаки. — Благодарствуем, мы как-нито здеся… Мысленное ли дело!
— Такова воля Ивана Петровича… Прошу.
— Постой, приятель, — сказал Пугачев. — Ведь мы с дороги. Хошь бы пыль из штанов повытрусить да сапоги деготком трохи-трохи смазать.
Лакей улыбнулся, хлопнул в ладоши, крикнул вбежавшему из горниц мальчишке-казачку:
— Щетку! Вычисти на крыльце гостей, умыться подай. (Пугачев, подмигнув Ваньке, прыснул в горсть). Сапоги сырой тряпкой вытрешь… — И, обратясь к казакам:
— А дегтем смазывать невозможно: первым делом — ароматы по комнатам пойдут, вторым делом — собачке вредно, головка разболеться может у них…
Пугачеву стало совсем весело, он тихонько всхохотнул и головой покрутил.
Вот казаки и в столовой. Они в длиннополых с красными лацканами опрятных чекменях и при саблях. Собачоночка загремела бубенчиками, подскакала к гостям на трех лапках-спичечках и, поджимая четвертую лапку, звонко взлаяла на них, словно канарейка зачивикала. Она показалась широкоплечему Пугачеву совсем махонькой, ну прямо с блоху. Однако собачонка воображала себя страшным зверем — она то и дело оглядывалась на хозяев, пучила бисерные глазки, свирепо оскаливала крохотную пасть: «съем, съем, съем», вгрызалась в сапожища Пугачева, делая вид, что сейчас в клочья разорвет казака и сожрет его вместе с сапогами.
— Не бойтесь, не бойтесь, — отозвалась из-за стола барыня, — песик не кусается.
— А кто ее ведает… — ухмыльнулся Пугачев, ради шутки пятясь от кукольной собачки и прикрывая рот ладонью:
— Возьмет да и тяпнет.
Иван Петрович громко захохотал:
— Усь, усь!.. Крошка! Съешь их, съешь! Ну, присаживайтесь. Марфа Тимофеевна, не обессудь, — заискивающе обратился он к жене, — донские казаки это… С прусской войны… Порасскажут… Любопытно.
Барыня пожала плечами и нахохлилась.
— Дозвольте нам сабли снять, ваше высокоблагородие, — браво вытянулся Пугачев, а глядя на него и Ванька.
— Голубчик! Да я, по чину, коли хочешь, не высокоблагородие, а ваше превосходительство…
— Ой, прошибся я, господин барин…
— И не барин я, а… Иван Петрович.
— Вдругорядь прошибся! — крикнул Пугачев. — Дозвольте, Иван Петрович, нам с Иваном Семибратовым сабли снять.
— Снимите, снимите… Поставьте в угол… Это хорошо, — сказал хозяин, а хозяйка, чопорная дама в кружевном чепце, пристально рассматривала молодцеватых казаков. — Где вы сии тонкости переняли? — спросил хозяин.
— Будучи на Прусской войне, а також-де в городе Кенигсберге и в Берлине, доводилось иметь видимость, как господа офицеры садятся снедать за стол, токмо сняв сабли… — Сознавая, в каком он обществе находится, Пугачев старался выражаться самыми высокими словами.
Пищу подавали два лакея. Пугачев присматривался к господам, как они кушают: они пироги ножом режут да маленькими кусочками в рот, и он так же.
А когда Ванька Семибратов стал очень громко чавкать, он пнул его под столом ногой:
— Не чавкай… Свинья ты, что ли, у корыта?
Хозяин расспрашивал казаков про войну. Пугачев отвечал очень складно, слегка подвирая. А как подвыпил, стал врать гуще. Ванька Семибратов в отмщение ему, тоже толкнул его локтем и шепнул:
— Ты всякую дуринку-то не городи, бесстыжие твои бельма. Они, чай, с понятием, хозяева-то.
Захмелел и хозяин. Он угощал казаков денисовкой.
— Сам Петр Первый уважал ее. Я опосля шведской баталии к государю на ассамблею угодил. Фестиваль такой, по-тогдашнему — ассамблея. Вот было попито… Проснулся под столом.
Пугачев широко ухмыльнулся, чокнулся с хозяином, сказал:
— Уж больно крестьяне хвалят вас, Иван Петрович.
— Они-то меня хвалят, да я-то их не больно… Иной раз слушаться не хотят. Я стараюсь, как бы лучше, а они, того не понимая, думают, что это во вред им, сердятся на меня. Вон такой есть Пров Михайлыч, хороший мужик, работящий, я ему: «Здравствуй, Пров Михайлыч!» — а он, ни слова не ответив, этак срыву отвернулся, бороду вверх да и пошел от меня прочь чесать. А вся и провинность моя в том, что он хотел кабак открыть и денег просил у меня на обзаведение, а я отказал.
— Значит, он не в полном своем уме, Иван Петрович, — вежливо проговорил Пугачев, и, полагая, что для приятного обхождения в знатном обществе подобает как можно чаще хохотать, он вновь захохотал. Так делывали, бывало, офицеры за столом губернатора Корфа в Кенигсберге.
Вообще-то Пугачев привык хохотать громко, страстно, а здесь, повинуясь собственной находчивости, он похохатывал нежно, благородно. Ванька Семибратов сурово вращал глазами, ел молча и, взглядывая на смеющегося товарища, всякий раз стыдливо прыскал в горсть. Эх, жаль, у Пугачева носового платочка нет, он бы показал, как настоящий форс пускают…