Волновались на Урале раскольники и крестьяне, приписанные к заводам графа Чернышева и Демидовых; они подали в Сенат жалобу, что «управители и приказчики притесняют их, увечат, а иных до смерти убили».
Начались волнения и в Москве среди фабричных суконной мануфактуры: удерживают-де у них заработанные деньги и дают на делание сукон скверную шерсть.
Сенат всякий раз докладывал царю о народных возмущениях, царь отмахивался, говорил: «Решайте сами, а мне недосуг, я озабочен более важными для государства делами, я готовлюсь к войне с Данией. Вот возвращусь с триумфом с поля военных действий, тогда займусь и помещиком, и мужиком, и фабрикантом».
Действительно, Петру некогда заниматься какими-то малыми делами в какой-то там России. Эту провинциальную Россию он не знал, да и не хотел знать, — он даже не ощущал ее. Он весь был погружен в военные занятия. Ему и во сне грезились битвы да победы. Добрый по натуре, но плохо воспитанный, заносчивый, вспыльчивый и от природы невеликого ума, этот круглый неуч не мог подметить, что императорский самодержавный трон его со всех сторон обложен целым ворохом горючего.
И трагедия Петра заключалась в том, что он сам разбрасывал это горючее возле монаршего престола, замыкая жизнь-судьбу свою в заколдованный круг противоречий и роковых опасностей, что он сам держал в немудрой руке пылающий факел, он сам как бы являлся первым поджигателем: еще лишняя искра, еще неверный его шаг — и трон взлетит на воздух. Петр своею странною персоною был самым лютым, самым коварным, самым жестоким врагом себе.
Он разогнал елизаветинскую лейб-компанию — эту «гвардию в гвардии», эту привилегированную часть гвардии, возведшую в 1741 году Елизавету на престол. Содержание ее стоило государству два миллиона ежегодно. Вот и чудесно! Роспуск дворцовых прихлебателей был заслугой Петра даже в глазах его врагов. Но беда в том, что, бесстрашно разогнав старую русскую лейб-компанию, Петр тотчас сформировал из иностранцев голштинскую гвардию и поспешил отдать ей все свое сердце. Подобный акт дворянская гвардия учла, разумеется, не в пользу императора. Лейб-компания тоже злилась.
«Возведением на престол Елизаветы мы очистили и Петру Третьему путь к трону, — говорили они. — А нас расформировали».
Как уже известно, первую роль в войсках играл иностранный принц Георг Голштинский (по-солдатски — «Жоржа»). Солдафон, пьяница, зазнайка, презирающий все русское, принц Георг своими поступками возмущал не только военное дворянство, но и рядовых солдат.
Петр решил: всю гвардию, все войско повернуть на прусский образец.
Вместо просторных одноцветных зеленых мундиров, он одел войско в разноцветную, узкую, на прусский манер, форму. Завел в войсках безмерно строгую дисциплину. Наказание солдат батожьем, кнутом и кошками — отменено, впредь приказано бить палками и фухтелем. Начались ежедневные, и в дождь и в бурю, военные экзерциции. Отдан приказ стянуть в Петербург для военной муштры пятнадцать тысяч войска.
1
Весенний мелкий дождь, слякоть. Плац перед Зимним дворцом. Под ногами смешанный с грязью и конским пометом снег. Эту хлюпающую грязь месит не одна тысяча мужицких и барских сапог. Все в новых кафтанах, на плечах самопалы, косички болтаются.
Маленький Петр на коне. В зеленой накидке, с орденом прусского короля, в треуголке с плюмажем. Треуголка вся мокрая, дождевая вода скатывается на плечи, на спину, за шиворот, но Петр равнодушен к погоде, он держит экзамен на закаленного прусского воина. Из-под шляпы — два больших темных глаза, то веселых, то грустных, то строгих, смотря по тому, как делает русское воинство прусский размашистый шаг.
— Бего-о-м… Марш! — громко командует он. Голос его резкий, запальчивый и неприятный — кроет всю площадь. — Кру-го-ом!.. (И глаза его стали вдруг злыми, губы обвисли.) Гетман Разумовский!.. Надо слушать мою команду не брюхом, а ухом. Я еще не сказал — марш. Стыдно, стыдно!.. — Царь вытаращил из-под шляпы глаза и вновь закричал:
— Круго-о-м… Марш!
(Солдаты бегут в такт, слышно пыхтение, звяк самопалов, хлюп промокших ног.) Стой!
Впереди первого взвода, пробежав лишних два шага и со страхом посунувшись пятками взад, утвердился на месте, как вкопанный, низенький, толстенький старичок со звездой на груди, с голубой под кафтаном лентой.
Он задыхался, как запаленная лошадь, широко открыв рот и полные испуга глаза, косил их в ту сторону, где скомороший царек на коне, и с трепетом ждал обидного высочайшего окрика. Он был несчастен и жалок. «Отдохнуть бы, в кроватку бы, выпить горячего пуншу… Сукин ты сын, ваше величество… Небось, сам на коне, как на печке…»
В эту минуту короткого роздыха он вскинул дальнозоркие глаза на дворец. И видит… за зеркальным стеклом два хорошеньких личика.
«Матушка-государыня, заступись, заступись! Не дай скоропостижно скончать дни живота моего в сей проклятой экзерциции… Когда же возьмешь бразды правления в благоразумные руци свои, о мать-государыня?.. Торопись, всеблагая!..» И видит жест белой руки в свою сторону.
— О, бедни, бедни мой старикашечка… Милая Кэтти, вы не можете видеть, кто сей толстячок? — еще плохо владея русским языком, обратилась царица к молоденькой Дашковой, показав ей лорнетом на стоявшего впереди первого взвода пыхтевшего старца.
— Это… это… Да это ж наш князенька женераль Трубецкой… А вы не узналь? — ответила тоже на русском наречии природная русская княгиня Екатерина Романовна Дашкова, урожденная княжна Воронцова.