— Александр Сергеевич, — обратилась царица к стоявшему за ее креслом графу Строганову, глаза ее покрыты слезами, уши пылают, на щеках красные пятна. — Потешьте меня чем-нибудь веселеньким. У вас такой изобретательный ум… Я вас прошу.
Массивный Строганов неуклюже согнулся, деланно осклабился.
— Был такой, ваше величество, казус, занесенный в скрижали амурных похождений французских пейзан. Однажды, лунной ночью, молодая прекрасная пастушка наткнулась в поле на спящего полуодетого юношу…
Екатерина чрез силу смеялась, но слезы скандально крупнели, падали в блюдо вкусных воздушностей. Остроумный шутник вел анекдот на французском наречии. Откровенные непристойности он облекал в столь изящную форму, что они, теряя цинизм, звучали пикантно и вызывали дружный смех соседей Екатерины.
Слегка опьяневший Петр, справившись с приступом гнева, стал болтать своему соседу Гольцу всякую несуразицу, восхвалял себя и Фридриха, говорил о собаках, о своей знаменитой скрипке работы итальянца Гваданини, о том, что Иван Антонович сошел с ума и живет за крепким запором, что он, император Петр III, ничуть не боится один гулять пешком даже ночью по улицам города, что он досконально изучил прусскую военную тактику и берется в любой момент разбить французского полководца де Сент-Жермена.
Бросая эти бессвязные фразы, сам все косился на говорливого Строганова, бормотал себе под нос: «Молчать, молчать, обезьяна!» Пил вино, чокался, пил, затем стал хохотать по-солдатски, раскатисто. Гольц все больше и больше мрачнел, морщился, с горечью думал: «Шут не может долго оставаться на троне».
Обед закончился. Хор солдат орал под окнами походные, с присвистом, песни. Царь, удаляясь в покои, приказал князю Барятинскому арестовать Екатерину, а Строганова немедленно выслать в его загородный дом.
Барятинский растерялся. Он бросился к принцу Георгу, умоляя его как-нибудь исправить столь невероятный приказ об аресте царицы.
Рыжий и толстый принц Георг, не менее пьяный, чем император, шумно вломился в царские покои и, не обратив внимания на полураздетую Елизавету Воронцову, шмыгнувшую за китайскую ширму, сразу накинулся на племянника:
— Прошу тебя, милый Пьер, тотчас же отменить постыдный приказ об аресте жены.
— Ни-ког-да…
— Этой глупостью ты губишь себя и… нас всех…
— Как ты осмеливаешься мне это говорить? Мне, императору? Молчать!
Руки по швам!..
— Любезный Пьер… Брось глупости. Я говорю с тобой как отец. Ты только подумай, если еще на это способен, что ты наделал? Что скажут про тебя иностранные посланники?
— Пусть только пикнут, я в пять минут вышвырну их за пределы России…
— Так может рассуждать только помешанный или от природы слабоумный…
А Гольц? О-о, что он напишет великому Фридриху?
— Молчать! Все письма Гольца перлюстрируются моей канцелярией, Александром Шуваловым… Гольц — мой друг…
— Ты хочешь, чтобы завтра же вспыхнул в столице бунт? Ты этого хочешь? Ты, верно, забыл про шлиссельбургского узника? Так я тебе напоминаю о нем. И я не уйду отсюда, пока ты не отменишь свой дурацкий приказ.
— Старый баран! — скакнул Петр к дяде и выхватил свою огромную шпагу.
— Сатисфакция, сатисфакция!
Принц отпрянул к печке, закричал:
— Спасите от этого пьяницы!.. Эй, слуги! — и тоже обнажил шпагу.
Их шпаги со звяком скрестились.
— Я снесу с плеч твою глупую башку! — кипел принц, пуча глаза.
— А я разрублю тебя пополам, как полено! — с хрипом выплевывал царь.
Но обе шпаги были совершенно тупые, ими можно лишь действовать как палкой. Елизавета Воронцова, накинув халат, визжала: «Пьер, Пьер, оставь!.. Ваша светлость!» — и, схватив Петра, как за хвост, за фалды мундира, тянула его прочь; царь, пыхтя, отлягивался. Меж драчунами упал на колени рыжебородый плешивый верзила Митрич и завыл заполошным, как старая баба, голосом:
— Не допущу, вот те Христос, не допущу! Да лучше я сам себя зарежу…
Вот те Христос, зарежу!.. Ваше величество!.. Ваша светлость! Миленькие…
Поцелуйтесь…
Бабий вой хмельного великана был столь дик, а бородатое, искаженное ужасом лицо его столь потешно, что оба задиры, любившие Митрича, вдруг захохотали и бросили тупые шпаги на пол. Неприятный шар-мюнцель закончился. Принц от сильного волнения хрипел, как мопс. Вспыльчивый царек сразу остыл.
— Романовна, дядя! — вышагивая вспотычку по комнате и гримасничая, воскликнул он. (Сияющий Митрич почтительно подал ему шпагу.) — Как только минуют торжества, еду в Кронштадт инспектировать флот. Я его тоже веду в Данию… Слышишь дядя? А посему… Митрич! Беги к Барятинскому, подтверди приказ о высылке этого фигляра Строганова, а что касаемо второго приказа — отменить. От-ме-нить!..
— Слушаюсь, — заторопился Митрич, выпячиваясь задом из покоев.
За ним горделиво, но тоже вспотычку, молча направился к выходу и мрачнейший принц.
Вечером возле многих домов зажгли смрадные плошки, а в каждом окне — по две свечи. На улицах шум, на Царицыном лугу — карусели, канатоходцы, петрушка.
В десять часов, сытно поужинав, мясник Хряпов с огородником Фроловым гуляли по городу, прислушиваясь, приглядываясь, чем дышат люди. Приятелей удивляло, что всюду, куда они совали носы, уже известно было про великий скандал на торжественном царском обеде: приказ об аресте и «дура» были у всех на языке, все осуждали царя, жалели Екатерину. Трезвые делились мыслями втихомолку, обиняками, а пьяные болтали по кабакам и переулкам в открытую, нередко нарываясь на полицейских. В иное время за такие слова всю жизнь маяться, а вот теперь гладко сходило с рук: полицейский слегка даст пьяному в загривок и отечески пальцем погрозит: мол, сии неподобные речи болтай, да оглядывайся. Кабаки и трактиры набиты серым народом, матросами, гвардейцами, «пехтурой», дворниками, захудалыми чиновниками.