Прошение «чадолюбивой матери отечества» строчится и час и два. Случаи мучения и тиранства приводятся страшные. В толпе слышатся тяжелые вздохи:
— Шашнадцать могил, шашнадцать могил…
Глаза горят, кровь в жилах то холодеет, то вскипает.
Возле двери в коридор стоят на карауле кудрявый парнище с топором и Ванька Семибратов.
Дьячок изнемог. Сердобольная рука ставит пред ним штоф водки.
— Пиши, — говорит Пугачев. — Тако поступать, как поступает рекомый злодей-помещик и в Туретчине невмысленно, а ведь батьковщина наша Россия есть. Написал, что ли? И вознамерились мы, горькие, защитить себя самолично…
Долго еще писалось прошение. Зажгли пред дьячком четыре свечи. Выпил дьячок полтора стакана водки, нос сизым стал, губы заслюнявились, косичка расплелась. В конце бумаги дьячок написал:
«По неграмотству 392 хозяев села Большие Травы, а такожде деревень Машкиной, Чупрыновой, Карасиковой да Темной руку приложил страха ради и по великому понуждению дьячок Воскресенския, что в Больших Травах, церкви Иоанн Новопредтеченской».
Бросив перо и размяв движением пальцев затекшую руку, дьячок покивал головой и с горькой улыбкой молвил:
— Неразумные мужики… Жалко мне вас и себя такожде. Ведь высочайший престрогий указ есть — жаловаться мужикам государыне на господина своего не повелено.
— Мы выборных пошлем, как-нито всунут ей в ручки белые… В церкви где, али как… А где надо и деньжатами могим, дело покажет… Не погибать жа! — шумел народ.
— Мужики неразумные… Выборных ваших схватят и в цени закуют, — дьячок допил водку, закашлялся и, сугорбленный, пошел, пошатываясь, к выходу.
Опять ночь спустилась. В синем небе над белой церковью месяц встал.
На колокольне дозорит зоркий и трезвый мужик Сысой. По дороге к городу выехали на «вершних» конях два расторопных парня с охотничьими малопульками. Чуть что — прискачут в село, поднимут гвалт.
Казаки ночуют на поповском сеновале. Они дали слово крестьянам не покидать их в такой беде. Варсонофий Перешиби-Нос, пришедший на родину в побывку, спит в хате престарелых родителей своих, жена его зачахла в городе и прошлой зимой умерла.
Вся природа погрузилась в сон. Спят леса, цветы и травы, спят собаки, куры, кони, спит смертным сном в гробу умученный, исхлестанный плетьми капрал.
Все спит в природе, лишь соловьи не спят, да «омертвевший» месяц привычно катится по небосводу, отражая на сонную землю солнцев свет.
Впрочем, во многочисленных избенках бедняки-крестьяне не смыкают глаз. Им не до сна. Что-то будет завтра, чем-то кончится вся эта кутерьма, кто-то будет вздернут на удавке, кто выпорот кнутом, кого погонят на вечные времена в Сибирь или отдадут не в зачет в солдаты? Сердце растревожено, мозг горит, глаза таращатся во тьму, хоть выткни.
Не спит и побитый взбунтовавшимся народом грабитель-целовальник.
Рыжеволосая кудлатая голова его обмотана мокрым полотенцем, одутловатое лицо в кровоподтеках, поврежденная в суставе нога вспухла, мозжит и ноет, она обложена намыленным мочалом. Целовальник постанывает тонким голосом и строптиво косится на икону, что не смогла уберечь его от разграбления.
— Свои жа, свои жа… Ах, черти голозадые, — бормочет он. — Ведь я такой же крепостной крестьянин нашего господина, с мужиками одних кровей.
А вот, пообидели, пообидели… своего же брата… за что, про что? Да гори они все огнем. Чтоб барин на осине их всех перевешал сволочей анафемских!
Ох-ти мне… Чем же таперича я стану барину оброк платить?.. Ведь оброку-то барин пятьсот рубликов в год с меня дерет! А где я возьму? Все побито, все пограблено… А барин — сквалыга, он все едино взыщет, избу отберет, трех коров отберет, лошадушек к себе сведет, с сумой в куски пустит… Ох-ти мне…
Он лежит на кровати, жена плачет, четверо ребятишек спят на полу, хорошие сны видят, улыбаются.
Отцу Сидору не заспалось. Свесив с полатей взлохмаченную голову, он крикнул:
— Матка! Беги за дьячком. Пущай к заупокойной обедне звонит. Капрала седни хоронить, Ивана Ивановича Капустина.
— Дрыхни! — огрызнулась матушка, дремотно покачивая ребенка в зыбке.
— Еще третьи петухи не пели… Пьяница!
По груди, по лицу чутко спящего Пугачева сиганула мышь. «Ой!» — крикнул он сквозь сон, едва продрав глаза и, ничего не соображая, сел.
Темно. Он пощупал левой рукой — зашуршало сено. Он пощупал правой — наткнулся на чье-то широкое лицо. Это Семибратов взахлеб и с треском, как барабанный бой, храпел возле него. Пугачев пришел в чувство, ткнул соседа в бок, сказал:
— Ванька, вставай… Матрешка в ворота стучит…
Семибратов открыл сначала левый, потом правый глаз, пошлепал губами и сонно пробормотал:
— Чего врешь. Кака така Матрешка?
— Заспал должно. Ведь ты сам же Матрешку-то присугласил сюда, девку-т…
— Ты слепых-то на столбы не наводи, ботало коровье!.. — осердился Семибратов.
Пугачев захохотал. Семибратов поднялся, поскреб двумя пятернями взъерошенные волосы, позевнул и вновь упал на сено.
— Да ты что, черт! — крикнул Пугачев и встряхнул Ваньку за шиворот. — Айда живчиком на улку, треба караулы проверить.
Он не больно-то надеялся на осторожность подгулявших вчера мужиков, ему самому не терпелось дознаться, бодрствуют ли караульные возле барского амбара, в котором заперты пленные солдаты.