— Кто это? — шепотом повторил вопрос Хряпов.
— Архитектор Баженов… Зело знаменит, в Кремле живет, — прошептал подьячий, треугольное сморщенное личико его сразу облеклось в восторг и благоговейный трепет; он было хотел припасть к ногам знаменитого человека, чтоб получить пятачок на водку, но тот, обнажив по обычаю голову, уже входил в Спасские ворота.
— Зри, друже, — проговорил горбун, указывая на две шеренги попов, выстроившихся, как солдаты, под воротами башни. — Долгогривые во святом месте торг учинили, метлой бы их…
Попов — около сотни, брюхатых и тощих, волосатых и лысых, дряхлых и крепких. Рясы на них задрипанные, в заплатах, сапожишки рваные, двое — в лаптях. Все они — либо удаленные на покой за выслугу лет, либо изгнанные из церквей за пьянство, большинство же — не имеющие собственного прихода, обремененные немалыми семьями, обнищавшие тунеядцы. Обликом они розны, но преобладающее выражение лиц — нахрапистость, жадность, ханжество.
Зажиточные люди относились к ним с нескрываемым презрением, беднота же скрепя сердце приглашала их на совершение треб по сходным ценам.
Оба спутника двинулись в гущу толпившихся возле попов людей. Попы, злобно косясь друг на друга, зазывают:
— А вот молебен у Иверской за четвертак!..
— Я отслужу владычице за пять алтын с акафистом!..
— Ну и служи! — перебивает его рыжебородый поп. — У тебя голос с гнусом, как у козла.
— А ты с утра пьян, зенки залил.
— А вот панихида на кладбище: с подводой гривенник, пешком — четвертак.
— Обедню, обедню, обедню служу! Ничего не вкушал еще, могу служение совершать по чину апостольскому… За послужение — рубль!
— Возьми полтину, батюшка, — подходит к нему бедно одетый старик с внучкой. — Вот матерь девчонки от чумы померши, а моя дочерь. Сорок ден сегодня, как бог прибрал… Сороковуст…
— Дешево, дешево даешь, дед… — торопливо бросает бородатый пастырь, в руке у него крупичатый калач; скосив широкий рот, он вновь орет:
— А вот святую литургию, поминальную обедню!.. Рубль цена, рубль цена!
(Лядащенькая девочка, вложив палец в рот, с удивлением и страхом смотрит серыми наивными глазенками в отверстую пасть попа.) Дешевше не найдешь, старче праведный, — обращается он к старику.
— На-айду… Вас, как собак недавленных, — брюзжит под нос осерчавший старик и тащит внучку дальше.
— Девять гривен! — хватает его поп. — Соглашайся скорей, не то — закушу, — и он, поднеся калач ко рту, оскаливает желтые зубы.
— Стой, не закусывай! — останавливает его дед. — Бери шесть гривен. Не хошь?
— Могу и за шесть гривен, старче, только дрянно будет… Прямо говорю, вельми погано будет, лучше прибавь, а то ей-ей закушу… — Поп опять, застращивая нанимателя, подносит калач ко рту.
— Ну, так и быть… Бери, батя, семь гривен. Не по-твоему, не по-моему…
— Ладно, — сунув за пазуху калач, поп срывается с места. За ним, едва поспевая, семенит на согнутых ногах дед и, держась за поясок деда, вприпрыжку — повеселевшая девчонка.
Подьячий, ударив себя по ляжкам, закатывается хехекающим бараньим хохотком:
— Слыхал? Закушу, говорит. А раз закусит, благодати лишается, литургию служить подобает токмо натощак… Хе-хе! Ну и хитропузые попы пошли.
Вдруг толпа примолкла, попы засуетились, пугливо завиляли глазами во все стороны: под воротами незаметно появились из Кремля — консисторский дьяк в синем со светлыми пуговицами кафтане, с ним писчик и четверо консисторских стражей, вооруженных тесаками.
— Где попуешь? Какого прихода, говори! — закричал дьяк на толстого, потного, лохматого батюшку.
Писчик открыл книжку, чтоб записать, а четверо стражей загородили на Красную площадь выход. Вопрошаемый что-то невнятно промычал, низко кланяясь дьяку, все же остальные духовные особы враз бросились гурьбой из-под ворот, смяли растерявшихся стражей и галопом поскакали наутек — кто чрез мост, кто в ров.
Пятеро попов все же были схвачены и под едкий смех развеселившейся толпы отведены в консисторию на строгий суд архиепископа Амвросия.
На возвышенном Лобном месте, воздев правую руку и ударяя в каменные плиты посохом с медным шаром на верхушке, орал что есть мочи звереобразный человечище:
— Сюды! Сюды! Вся Москва — сюды… Курицыны дети, аз приидох к вам…
Кайтеся, кайтеся!.. А не то всех покараю, всех лихоманке отдам…
И вновь, и вновь бежит праздный люд к Лобному месту. Бабы, всплескивая на бегу руками, истерически завывают:
— Уродливый, уродливый! Митенька уродливый пришел… Митенька вещает…
— Бедный Митенька, несчастный Митенька… — подхватил их вопль одетый в тленное рубище юродивый. На его груди железный, пуд весом, крест, припутанный к туловищу тяжелыми цепями-веригами. Он бросил посох, порывисто закрыл ладонями испитое костистое лицо, стал рыдать-выскуливать жутким воющим голосом, переходящим в собачий лай, свалявшаяся борода его тряслась, черные волосы взлохмачены.
Толпа, охватившая Лобное место, затихла, люди стояли в каком-то оцепенении, рты открыты, взоры устремлены на Митеньку. Вот руки Митеньки упали, большие пылающие глаза его были мокры от обильных, градом катившихся слез, он вдруг тихо засмеялся и, тряся боками и задом, стал вяло, как во сне, не борзясь, приплясывать вперед и назад, вправо и влево, продолжая полоумно улыбаться.
— Митенька! Блаженнинький! Помолись за нас… Отведи чуму, утихомирь!