— выкрикивали, крестясь, бабы и, безотчетно подражая полоумному, тоже зачинали истерично притопывать, приплясывать и плакать.
А народ все прибывал, запоздавшие норовили протиснуться вперед, поднималась перебранка.
— Коза, коза! — пронзительно закричал вдруг Митенька. Толпа смолкла, навострила слух. — Коза из чужедальних земель приплыла, сама себе рога позолотила, барана с мосточка сбросила. Барана сбросила, козленочка зарезала. А козленочек-от бе-е-ленький, а козленочек-от неви-и-нненький!..
Она траву ест, вымем трясет, — вихляясь и взмахивая руками, выкрикивает Митенька, большие глаза его горят, брови скачут вверх и вниз, на лбу резкие продольные морщины. — А волк-от ходит, волк-от стережет козу…
— Кто же коза-то, блаженненький? Кто же волк-от? — приподнимаясь на цыпочки, вопрошали жители, плотно облепившие Лобное место.
— Тоже… Политикус, — проквакал горбун-подьячий, ткнув локтем затомленного жаром мясника. — Коза-то, пожалуй, царица Катерина будет. А козленочек — шлиссельбургский узник… Хе!.. А баран-то… Хе-хе…
— Эй, эй, расходись! Рас-с-ходись! — со всех сторон наезжая на толпу, кричали полицейские рейтары.
— Стой, братцы, не беги! Блаженненький не выдаст!.. — орал народ.
Вдруг щелкнули ружейные выстрелы, и толпа помчалась прочь.
— Блаженный, уходи! Уходи, блаженный, покудов цел! — грозили полицейские юродивому.
— Не пойду, псы борзые. Мне козленочка жалко, козленочек бе-е-е… а его ножом… — отмахивался Митенька и, пав на колени, стал креститься, стал ударять лбом в древние, обагренные многою кровью каменные плиты. — Я богомолец за всю Русь.
— Конец торгу! Конец торгу! Шабаш! — потрясая нагайками, гарцевали по Красной площади многочисленные рейтары, гнали торжище от храма Василия Блаженного. — Приказом главнокомандующего торг закрыт… До скончания чумы. Конец торгу!
— Слышь, приятель, — потрепал мясник по плечу безусого безбородого человека средних лет, одетого в опрятную чуйку. Безбородый, углубившись, рассматривал у книгоноши картинки и книги. — Где же я тебя видал?
— Не знаю-с, не припомню-с, — ответил тот, вежливо приподнимая с лакированным козырем картуз. — Может, вы у графа Ягужинского изволили в Питере бывать? Я его сиятельства раб… Герасим Степанов…
— А-а-а, верно! — воскликнул мясник и широко заулыбался. — С тобой еще отваживались, помню, в людскую притащили тебя, упал ты, что ли.
— Так, так-с… был такой грех.
— Да пойдемте куда-нито в холодок, ежели не торопитесь. — Мясник был рад встрече с земляком, хотелось разузнать, — как и что там в Питере.
И все трое, вместе с горбуном-подьячим, перейдя ров, уселись возле кремлевской стены в тень на зеленую луговину, лицом к торговым рядам.
Герасим Степанов развязал узелок, стал угощать житными с картошкой деревенскими пирогами, мясник на раскинутой по луговине шали горбуна рассыпал связку баранок:
— Хрупайте, угощайтесь…
И не успели они по баранке съесть, как к ним, плетясь нога за ногу, приблизился одетый в потертую казачью форму бородатый человек, он сдернул мерлушковую шапку, стал кланяться и, как бы стыдясь, стал тихим голосом просить подаяния. Хряпов сунул ему две баранки.
— Я, отцы и братья, яицкий казак, может слыхали, Федот Кожин, — сказал подошедший и присел на лужок. — И отбился я, ежова голова, от своих товарищев, что посланы с вольного Яика к самой матушке-царице с жалобой на великие притеснения, нам чинимые злодеями нашими, старшинами…
— Эвот ты кто… — заинтересовался мясник. — Каким же манером ты отстал?
— От графа Чернышева указ был наших депутатов схватывать в Питере да на войну с турками гнать. Вот я и утек сюда. Ведь я, други, самой матушке в ручки прошение наше слезное подал. А ейный гайдук, ежова голова, два раза меня за это самое нагайкой вытянул.
Горбун-подьячий, подмиргнув казаку, захохотал барашком и сказал:
— За битого двух небитых дают… А ты на службу определяйся. Воинов великая недостача в Москве, берут.
— Слов нет, на службу я вчерась определился, ежова голова, — высморкавшись и смахнув слезу, ответил казак. — Из охотных людей конный полицейский батальон набран.
Часы на Спасской башне, установленные еще при царе Михаиле английским мастером Головеем, пробили одиннадцать.
В обширную, со сводчатыми расписными потолками келию архиепископа Амвросия, живущего в кремлевском Чудовом монастыре, молодой с напомаженными волосами келейник подал на серебряном подносе две чашки кофе, подогретые сливки и сдобные сухарики.
— Кушайте, Василий Иваныч, прошу вас, — несколько мешковатым жестом пригласил Амвросий архитектора Баженова. С изысканным поклоном тот принял чашку и стал помешивать кофе серебряной, с крестиком на конце, ложечкой.
— Не премину паки и паки возблагодарить вас, возлюбленный брат мой во Христе, — тенористо, с южным акцентом и чуть косноязычно заговорил Амвросий, прихлебывая кофе и прикрывая ладонью черную, подстриженную с боков бороду, — что вот вы, человек ума просвещенного, предуведомили меня сегодня о непотребстве попов моих, кои, посрамляя сан свой, учиняют у Спасских ворот корыстный торг, приводя в соблазн паству. Иным часом там слышится сквернословная брань, а то и драка. А после служения многие из попов, не имея дому и пристанища, остальное время по харчевням провождают или же, напившись допьяна, по улицам безобразно скитаются. И многие мрут от заразы: здесь смертною язвою мы окружены все. И это — пастыри наши. И где же? Здесь, в древней столице православной. А что же в отдаленных селах? Страшусь подумать о сем.